Здравствуйте!
Разрешите предложить Вашему вниманию три моих литературных опыта, написанных давно, но, по-моему, заслуживающих того, чтобы их прочёл ещё кто-то кроме автора.
Один - ниже, а остальные, кого это заинтересует, здесь:
http://bestproza.narod.ru/index.html 1.
Осенённый громадной золотой иглой Адмиралтейства, узко стиснутый в своём истоке, Невский, перевалив через выпуклую спину Народного моста над Мойкой, раздавался вширь и, пронизывая горячее каменное тело города, мощно и вольно, до краёв налитый транспортом и разноцветными летними толпами, устремлялся вдаль, теряясь в мутной серо-сизой дымке ядовитого городского воздуха.
Танечка Мелиоранская шла по проспекту. У Аничкого моста, у светофора кто-то вдруг тронул её за плечо.
— Девушка! Just a moment!
Она испуганно обернулась, придерживая ладонью заносимую тянущим с серебристого простора Фонтанки ветром на лицо прядку жёстких волос и увидела загорелого, чрезвычайно модно одетого молодого человека. Взглядом, в котором накрепко и навсегда засело сознание того, что он совершенно неотразим, незнакомец молча смотрел ей прямо в глаза, улыбаясь так, что Танечка вспыхнула, показала красавцу язык, отвернулась, мельком глянула на уже зелёный светофор, и побежала через дорогу. Незнакомец опешил.
— Моромойка! – зло сказал он, с видом кота, упустившего добычу, глядя вслед неправдоподобно тоненькой фигурке в ладно сидящих узеньких джинсах и белой блузке, с гривкой густых, перепутанных ветром, пепельно-тёмных волос.
Шагая по гладким красным плитам моста, Танечка сконфуженно морщила нос, пряча от встречных порозовевшее лицо с крохотными конопушками около прохладно-чистых серых неулыбчивых глаз.
В самый разгар жаркого августовского дня в просторном подъезде этого столетнего петербургского дома таились тишина, синевато-дымный сумрак, желанная сыроватая прохлада и запах прочного, давно устроенного жилья.
Танечка взбежала по пологим стёршимся ступеням на третий этаж, переламываясь в талии, достала из тесного джинсового кармана ключи и отперла высокую, выкрашенную несохнущей коричневой краской, дверь.
В прихожей было темно. Из кухни стлался голубой дымок, слышался треск раскалённой сковороды, и сладко пахло жареной рыбой. Сбрасывая с ног горячие туфли, Танечка прокричала:
— Ба, я голодная, как собака! – и босиком вбежала в кухню.
Бабушка стояла у плиты. Увидев разгорячённое счастливое лицо внучки, она заулыбалась, приподнимая брови:
— Приняли?
Танечка зажмурилась и отчаянно затрясла головой.
—Ну слава… слава Богу! Умница ты моя, дай-ка я тебя поцелую.
Танечка подскочила к бабушке (она была на голову выше её), обхватила за плечи и закружила по крохотной кухне. Руфина Дмитриевна, растопырив обсыпанные мукой руки, кричала:
— Тихо!.. Тихо!.. Я ж с ножом!.. Сломаешь же меня, Танька!
— Gaudeamus igitur! Я теперь не просто Танька! Я теперь – студиозус Танька! Uvenes dum su-u-mus!.. У-ух!.. – Басом рычала Танечка, по-медвежьи ломая хрупкую белоголовую старушку.
— У меня же кости старые!
Наконец Танечка отпустила бабушку. Обе, с красными лицами, тяжело дыша, сели, посмотрели друг на друга и рассмеялись.
Уписывая за обе щёки поданный Руфиной Дмитриевной обед, Танечка, округляя густо опушенные ресницами серьёзные серые глаза, отбрасывая мешающие волосы, торопясь, рассказывала, а бабушка сидела напротив, подперев сухой смуглой рукой лёгкую белую голову и улыбаясь, слушала.
— …наконец – вывесили. Толпа-а – как в Гостинном за каким-нибудь дефицитом. Угу! Я пробилась, – сердце так и прыгает, – смотрю: есть! Я чуть не завопила! Уж прямо и не верилось… А те, кто не поступил – такие несчастные, прямо жалко. Одна девчонка так плакала… стоит в сторонке и плачет, а кругом – шум, гам… – Танечка тоже подперла узкой ладонью щёку и несколько мгновений отрешённо смотрела в окно.
— Ты ешь, ешь, – мягко напомнила бабушка. Танечка встрепенулась, неподвижно-строгие глаза её ожили, она снова принялась за еду. – Вкуснота! – воскликнула она, показывая большой палец. Тарелку после второго она даже вылизала, приговаривая: "Чтоб муж рябым не был!"
Допивая малиновый кисель, она услышала стук входной двери, – и чуть не мимо стола поставив кружку, на бегу вытирая сладкие розовые губы, выскочила в прихожую.
Пришёл отец. Пока он снимал пиджак и переобувался, Танечка нетерпеливо подпрыгивала на месте. Василий Сергеевич выпрямился, откинул упавшие на потный лоб седеющие волосы и с улыбкой раскрыл объятия:
— Ну?
Танечка прыгнула ему на шею и повисла, подогнув ноги в коленках.
— Зачислили? – спросил Василий Сергеевич. Танечка сильнее сжала руками его шею.
— Молодец! – сказал Василий Сергеевич и с покрасневшим от усилия лицом попытался освободиться: тонкое тело дочери было полно молодой литой тяжести. – Молодец. – Повторил он, ставя её на пол, а Танечка уже тащила его за руку на кухню и кричала:
— Ба сварганила потрясающий обед! Я объелась. Мой скорее руки и садись, – потом переоденешься.
Чуть не силой усадив отца за стол, Танечка ушла.
Единственная комната в квартире Мелиоранских была большая, квадратная, с тремя окнами. На потолке – забеленные остатки лепнины. Книжным шкафом, ломящемся от книг, сервантом и двумя платяными шкафами комната была разделена на две неравные части: в малой – кровать родителей и заваленный бумагами письменный стол Василия Сергеевича; в большой – диван, обеденный стол со стульями, в углу за ширмой – бабушкина кровать, в простенке между окнами – низкий старинный комод и большой цветной телевизор на нём. В другом углу, у двери – чёрное пианино. На стене над диваном – красно-жёлтый пёстрый ковёр. К вечеру солнце заглядывало в комнату, косым полотнищем ложилось на ковёр, и тогда казалось – стена горела, словно выложенная раскалёнными углями. Танечка любила тогда лечь вниз головой на диван, задрать босые ноги и исполнить на рдеющем ковре нестинарский танец.
Щурясь от солнца, Танечка без дела слонялась по комнате. Запустив в свою густую тёмно-пепельную гривку два пальца, она туго наматывала на них волосы и хмурилась. Когда отец вошёл в комнату, она стояла перед закрытым пианино, насупившись и сковородником оттопырив маленькую нижнюю губу.
Василий Сергеевич мельком глянул на дочь и молча прошёл за шкафы. Переодеваясь, он услышал, как охнул и зазвенел пружинами старый диван: Танечка подошла к нему и плашмя упала на него.
— Ларина, это называется "рефлексия". Это пройдёт… Ты просто устала. Может, куда съездишь, развеешься? Хочешь – в Таллин? – Крикнул из-за шкафов Василий Сергеевич.
— У! – передёрнула плечами Танечка и сморщилась: отчего-то сильно ломило виски, и она чувствовала, что вот-вот расплачется.
В прихожей раздался звонок. Василий Сергеевич, в домашних брюках, поспешно застёгивая манжеты фланелевой рубашки, напряжённо-радостно улыбаясь, вышел из спальни-кабинета и из комнаты. Хлопнула входная дверь, послышались голоса: притворно-радостные, как показалось Танечке – отца и бабушки, и недовольный, раздражённый – матери.
Танечка медленно поднялась с дивана и вышла в прихожую.
Софья Андреевна, стройная, высокая, в светлом платье-халате, с красивым, хмурым и тёмным от усталости лицом, отдавала мужу полные сумки. Она коротко взглянула на дочь и нагнулась, расстёгивая босоножки.
Танечка прижалась щекой к косяку двери. Отец, пронося сумки на кухню, подмигнул ей. Танечка грустно вздохнула.
Мать переобулась, выпрямилась и снова скользнула глазами по лицу дочери. Она, видимо, и сама не рада была своей усталости и плохому настроению, но ничего не могла с собой поделать. Танечке стало жалко её. Она оторвалась от косяка, подошла к матери и обняла её. Софья Андреевна стояла неподвижно, опустив руки, терпеливо ожидая, когда дочь её отпустит.
— А меня зачислили, – тихонько сказала Танечка, и в голосе её дрожали ещё нотки нерастаявшей радости.
— Молодец. – Мать шевельнулась, отстраняясь, и, увидев в широко раскрытых серых глазах дочери нарождающуюся обиду, торопливо и негромко добавила: – Танечка, я так устала… Такой сумасшедший день. Я рада… подожди немного, дай мне в себя придти.
Вечером Софья Андреевна сидела перед телевизором с выключенным звуком и вязала, изредка взглядывая на экран. Бабушка Руфина Дмитриевна писала письмо. Танечка, с ногами взобравшись на диван, по неистребимой привычке дёргая себя за жёсткие волосы, сосредоточенно читала роман, принесённый отцом.
— Нет, Маркес – гениальный мужик! Давненько уж я ничего подобного не читал. – Крикнул из-за шкафов Василий Сергеевич, сидящий за своим рабочим столом.
Софья Андреевна пожала плечами и неодобрительно покосилась на дочь, – она осилила только треть романа, о котором шла речь, и нашла его скучным, тяжёлым и скабрезным.
— Ларина, а тебе как? – снова подал голос Василий Сергеевич, которому, очевидно, хотелось поговорить.
— Хорошо, – буркнула Танечка, глаза её с разгону, не читая, пробежали две строчки, она подняла голову, заулыбалась. – Здорово! Я в нём тону и вязну: читаешь – будто по снегу идёшь… А все эти гигантские половики – прелесть!
— Гигантские половики? Это что такое?
— Ну… есть половые гиганты, а есть гигантские половики.
— Та-аня! – укоризненно сказала Софья Андреевна. Отец хохотал за шкафами, к нему присоединилась Танечка, и Софья Андреевна тоже не смогла удержаться от смеха.
— Нет, вы посмотрите: старый дурак развращает ребёнка порнографическими книгами и ему ещё смешно! – Смеялась она.
— Мама! Он же (Танечка имела в виду автора) за эту книгу Нобелевскую премию получил! И я и без него всё давным-давно знаю.
— Ну, ну! Грамотная, – Софья Андреевна грозила пальцем.
— Да, это, конечно, вещь… В сущности – страшная. И написано как: фактурно, сочно, пастозно. Рубенс! – Сказал Василий Сергеевич. – Это – не порнография. Здоровое торжество здоровой плоти.
— Мяса, – вставила Софья Андреевна.
— Да! Представь – сочный такой, красный, кусок мяса. Р-р-р! –зарычала, сжав зубы, Танечка.
— Фу!! Смотри, умник, какую ты людоедку вырастил, – крикнула Софья Андреевна мужу.
Василий Сергеевич, смеясь, вышел в комнату. Танечка сорвалась с дивана, бросилась к отцу и затормошила его, рыча басом:
— В карманах трупов будем шарить и мясо белых братьев жарить!
Руфина Дмитриевна вздрогнула, оторвалась от письма и испуганно воззрилась на внучку:
— Таня! Что ты городишь?! Какой ужас!..
Танечка смутилась: вдруг она и правда сморозила глупость?
— Ба, это же Блок! – сказала она, беря отца за руку. – Пойдём, папка, к тебе. Это скучные, бескрылые люди.
Василий Сергеевич смущённо посмотрел на жену, и тут Танечка так дёрнула его за руку, что он потерял равновесие и схватился свободной рукой за книжный шкаф. Стёкла в пазах зазвенели.
Отец с дочерью уединились в кабинете-спальне; Танечка забралась на родительскую кровать, Василий Сергеевич сел на свой стул. Они немного поговорили о романе Маркеса, а потом отвлеклись и пустились философствовать. Василий Сергеевич взял лист бумаги, нарисовал окружность.
— Вот видишь: круг. Или, даже лучше, шар. Примем ту область, что он заключает в себе, за весь объём, всю сумму наших знаний. Тогда поверхность его превратится в этакую границу нашего знания, площадь соприкосновения с непознанным. Это понятно? Вот. Теперь, если мы, окончив школу, поднатужимся и поступим, например, в университет, благополучно окончим и его, и что-то при этом отложится у нас в голове, – тогда можно предположить, что этот наш шар увеличится. – Василий Сергеевич нарисовал круг побольше. – И вот тут начинаются парадоксы. Ведь ты согласна, что с увеличением объёма неизбежно должна увеличиться поверхность шара?.. И получается, что, чем больше мы знаем, тем больше мы не знаем.
Танечка, неудобно изогнувшись, смотрела на рисунок. Она подняла на отца серые настороженные глаза и недоверчиво спросила:
— Это что – ты сам придумал?
Василий Сергеевич рассмеялся.
— Увы, нет, конечно. Это, кажется, Спенсер. Изящная штучка, правда?
— Жуткая штучка!.. А, знаешь, па, я тоже один такой парадокс знаю.
— Ну-ка?
— Значит так: чем больше я пью, тем больше у меня трясутся руки; чем больше у меня трясутся руки, тем больше я проливаю; чем больше я проливаю, тем меньше я пью. Значит: чем больше я пью, тем меньше я пью!
— Таня, ну что ты гадости разные повторяешь?! Боже мой… – Раздался голос Софьи Андреевны. Отец смеялся.
— Мама, это не гадость, а софизм! – С нажимом крикнула Танечка за шкафы. Она опять стала серьёзна и спросила: – Нет, а всё-таки? Ведь можно сказать, что мы вообще ничего не знаем и никогда не узнаем.
— А вот это уже – агностицизм. Вредное нашему делу, идеалистическое, буржуазное философское направление! – Василий Сергеевич погрозил ей пальцем. – Оно призывает нас обратно на дерево.
— Нет, а что?!. – возмутилась Танечка. – Не так, что ли?
Василий Сергеевич помолчал, постукивая фломастером по столу, потом заговорил:
— Я читал где-то – есть в Африке, в Западной Сахаре, что ли, не помню, племя. То ли туареги, то ли берберы, то ли бушмены. Нет, только не бушмены – те на юге, в Калахари. Ну вот. Они – кочевники. Живут от колодца до колодца, как мы от получки до аванса. А между этими колодцами – десятки, если не сотни, километров. Да по песочку, да по тамошнему солнышку. Представляешь? То есть – ни одному нормальному человеку, и туарегам этим в том числе, не придёт в голову брести по пятидесятиградусной жаре к новому колодцу – не дойдёшь, не успеешь, просто сгоришь, а идти надо: прежний-то они уже до грязи вычерпали. И вот, смотри, что они придумали: они берут и бросают вперёд войлочный мячик и всем табором – со старухами, детьми, скарбом – бегут за ним. Добежали, подняли, снова бросили. И так – часами бегут, как загипнотизированные. Так вот, что я хочу сказать: для них цель – не колодец, он слишком далеко, до него слишком тяжело добраться, он почти недосягаем, а мячик – вот он, всегда перед глазами. Меня, помню, это поразило. Они великие философы, эти туареги, или как их там. Они бросают мячик за черту… И кто знает, может, человечество когда и добежит до этого колодца. – Василий Сергеевич встал, зажмурился, обеими руками крепко потёр седеющие виски, взглянул на дочь серыми жёсткими глазами, которых она не боялась. – Кстати, вода в пустынных колодцах большей частью тухлая, горькая и солёная…
Танечка молчала. Она живо представила: над пустыней вот-вот встанет огромное, сплюснутое, красное солнце. Предрассветный ветер, стихая, метёт по серым барханам свистящей, тонко позванивающей позёмкой. Вокруг колодца, где остановилось на ночлег племя, было движение: худые, коричневые люди, черноволосые и черноглазые, кутаясь в драные синие одежды, собирали свои убогие номадские пожитки, свёртывали подобия палаток, ночью защищавших их от ветра. Плакали дети, гортанно покрикивали мужчины; женщины, храня молчание, забрасывали песком курящиеся головешки костров.
Сборы окончены. Люди вскидывали за спины увязанное имущество, матери – маленьких детей. Вперёд вышел сухой старый мужчина. В смуглых, со светлыми ногтями, руках у него был сбитый из грубого верблюжьего войлока твёрдый мячик. Он поднял его вверх, крикнул, привлекая к себе внимание, и, когда убедился, что чёрные, блестящие глаза всех членов рода устремлены на мячик, сильно размахнулся, кинул его далеко за бархан и побежал за ним.
И в этот самый миг над горизонтом показался рдяный краешек солнца, выбросивший на мгновенье высоко вверх над собой иглу тонкого изумрудного луча.
Стоянка опустела. А через минуту над нею высоко в светлом небе прогудел золотой крестик маленького почтового самолётика, пилот которого впоследствии напишет печальную историю о том, как именно в этих местах он встретился и познакомился с удивительным золотоволосым мальчиком…
— Здорово!.. Па, какой ты умный! – поёживаясь от восхищения, воскликнула Танечка.
— Он не умный – он болтун! – раздался голос Софьи Андреевны. В ответ за шкафами воцарилось такое глубокое молчание, что она смутилась и примирительно прокричала: – Умный, умный, – я пошутила!.. – Помолчала и добавила: – Тася, ты не забыла, что тебе завтра к бабе Ане ехать?..
— Не забыла, не забыла! – раздражённо, почти грубо раздалось из-за шкафов.
Перед сном, стоя у зеркала в ванной, Танечка долго смотрела на себя и хмурилась: Какая тощая, длинная, бледная… Сердце вдруг сильно стукнуло и сдвоило удары; Танечка заторопилась, накинула халатик и поспешно, горя от непонятного стыда и неизъяснимой радости, выбежала из ванной. Она расстелила на диване постель, сбросила халатик, блеснув в темноте белым долгим телом, опустила на себя длинную рубашку и тихонько легла с сильно бьющимся сердцем.
2.
Шёл к концу изнурительно-жаркий день. Солнце прокалило стоящий вагон. Купленное на вокзале мороженое быстро таяло, и Танечка, держа брикет обеими руками, растопырив пальцы, торопливо облизывала его со всех сторон, но не убереглась: несколько белых капель упали-таки на джинсы. Танечка вытерла липкие пальцы, украдкой бросила скомканную обёртку под лавку, тяжело дыша, обливаясь потом, откинулась на спинку и с тоской и нетерпением посмотрела на часы: скорее бы уж поехать…
Когда электричка тронулась, и по вагону загулял долгожданный освежающий сквознячок, Танечка повеселела, уселась поудобнее и с жадностью стала смотреть в окно.
Год, с прошлого августа, с последних школьных каникул она не выбиралась за город. Электричка долго и медленно выезжала из города, а он всё не кончался: с левой стороны всё тянулись и тянулись бесконечные однообразные кварталы новостроек, но вот они отстали, убежали в сторону, пошли поля пригородных совхозов, и тут город снова напомнил о себе: среди полей, у пыльной деревни, стояла станция вышедшего на поверхность, глубокого ленинградского метро. На платформе темнела плотная стена пассажиров, и когда состав остановился, и в вагон густо хлынул народ, Танечка порадовалась, что едет с вокзала. Она раскрыла взятую с собой книгу и читала, не отрываясь, все два с половиной часа пути.
Когда электричка остановилась, и сиплый голос в динамике нетерпеливо прокричал: "Поезд прибыл на конечную остановку!" и немногие оставшиеся в пронизанном жёлтыми лучами низкого солнца вагоне пассажиры столпились у дверей, Танечка убрала Маркеса, зажмуриваясь, сладко потянулась, встала и пошла на выход.
Зачитавшись, Танечка не помнила дороги и ,выйдя из вагона, она ахнула: так разительно непохож был тот мир, в котором она прожила год и в котором она садилась в поезд, на то, что обступило её теперь.
Непривычно-огромное вольное пространство было вокруг. Над ним от края до края разметалось разноцветное предзакатное августовское небо. Танечка жадно и радостно, обсыпаясь знобкими мурашками, морща нос, который нестерпимо щипало от прихлынувшего волнения, моргающими глазами оглядывалась по сторонам. Пустая электричка стояла с раскрытыми дверьми. Солнце садилось. В остывающем прозрачном воздухе забыто пахло навозом и железной дорогой. В посёлке, раскинувшемся за станцией на горе, отчётливо и звонко брехала собачонка. Где-то всё на одном месте сочно трещал трактор. Над самой головой высоко в небе стояла розовая тучка.
Танечка, вздрагивая от свежести, вскинула на плечо сумку, спустилась с платформы, за которой утопал в тёмно-зелёных кустах сирени коричневый домик станции, миновала пыльный переезд и зашагала знакомой дорогой.
Анна Ивановна Мелиоранская – баба Аня – жила в семи километрах от станции на глухом бывшем финском хуторе; и все девять летних каникул Танечка провела у неё. К хутору, состоящему из добротных, на высоких каменных фундаментах, нерусского вида построек – дома, скотного двора, сараев, погреба и бани, Танечка подошла, когда небо было ещё светло, а землю залили плотные синие сумерки. В незанавешенных окнах дома резко горел свет. Намочив кроссовки в холодной росистой траве, Танечка прокралась к окну и, встав на цыпочки, заглянула внутрь. Баба Аня сидела у стола. Где-то неподалёку грохнул как будто выстрел и гулко разнёсся в тишине, – Танечка вздрогнула, отпрянула от окна, торопливо взбежала на крыльцо, вошла в кромешную тьму сеней, нашарила дверную ручку, распахнула тяжёлую, обитую войлоком дверь и, перепрыгнув, как в детстве, козой, высокий порожек, громко сказала:
— А вот и я!
Баба Аня вздрогнула, обернулась, испуганно всплеснула руками, Танечка подбежала к ней, и они громко расцеловались.
Краснея от радости и смущения первой минуты встречи, Танечка прошла к столу и торопливо стала выкладывать из сумки подарки.
— Поздравляем тебя с днём рожденья! Желаем счастья, здоровья и… вот – это всё тебе!.. Вот, это – колбаса, она твёрдокопчёная, не портится, только сохнет. А это, – Танечка развернула и расправила электрогрелку, – электрическая грелка. Включишь – и грейся на здоровье. Очень удобно!..
Баба Аня ахала, качала головой и разводила руками.
– Милые мои… ой, да что же!.. зачем же тратиться… У меня же печка… – Она брала в руки то колбасу, то грелку, смотрела на них; глаза её покраснели и блестели.
Танечка упала на лавку.
— Фу-у! – выдохнула она: дело сделано!
— Устала, моя хорошая? Ты, чай, голодная? Я сейчас. – Баба Аня бережно положила подарки на стол и засуетилась: обмахнула передником стол и быстро прошла в отгороженный застиранной занавеской чулан.
Танечка, опираясь спиной о тёплые брёвна стены, с наслаждением вытягивала уставшие ноги, улыбаясь, привыкая, оглядела избу. Ничего здесь не изменилось с прошлого лета. Та же большущая русская печь, в которой она, маленькая, столько раз мылась и всегда боялась залезать в её чёрный горячий зев, – а из печного нутра (или это только казалось ей?) через трубу были видны звёзды; тот же стол, покрытый клеёнкой с вытершимся рисунком; та же высокая железная кровать с блестящими шишечками и шарами, кружевным подзором и горкой подушек; чёрный сундук, на самом дне которого – Танечка знала – уже много лет лежит приготовленное смертное; этажерка со всякой мелочью, коричневые с золотом иконы в углу, пёстрая стая фотографий и открыток вокруг тёмного зеркала в простенке между окнами, и всё тот же особенный, знакомый с незапамятного детства, запах бабушкиного дома.
Баба Аня вышла из чулана, неся кринку с молоком и половину вкуснейшего негородского хлеба.
Танечка с жадностью набросилась на еду. Опустошив кринку густого, настоящего молока с двумя ломтями пахучего хлеба, она, отдуваясь, откинулась назад.
— Уф! Объелась! – Похлопала она себя по тугому животу.
— Ну и слава Богу! Не оговаривай. Может, ещё яичек толкнуть? Нет?.. Ну, и ладно, ну, и хорошо, слава Богу. Рассказывай, как вы там живы-здоровы? Папа, мама, бабка Руфина? Как школа, экзамены? – начала расспрашивать баба Аня, повязавшая, пока внучка ела, новый цветастый платок. Танечка радостно отвечала, что она поступила в Университет, что все здоровы, всё хорошо, и все шлют ей большущий привет…
— Ну, и слава Богу, слава Богу, – приговаривала баба Аня, – она глядела и не могла наглядеться на внучку, и Танечке было тепло и тяжело под её ласковым взглядом. Потягиваясь и зевая, Танечка встала из-за стола, прошлась по избе.
— Батюшки! Это что же за портки такие на тебе? – Удивилась баба Аня.
— А это вот такие… джинсы называются. – Улыбнулась Танечка.
— Джинсы?.. Надо же… Уж больно узки – что в портках, что без порток. И почём?
— Сто пятьдесят.
Баба Аня испуганно прикрыла рот ладонью и закачала головой.
— Сто пятьдесят рубликов! – протянула она.
— Это же фирма! – расхохоталась Танечка, падая на бабушку и обнимая её.
За окном стояла ночь. Взглянув на ходики, баба Аня всплеснула руками:
— Одиннадцатый час! А мы всё с разговорами. Ложись скорее. – И стала разбирать постель.
— А ты где? – спросила, протирая слипающиеся глаза, Танечка.
— А – на печке… Вот, вот, – мягонько будет, – взбивая перину, приговаривала баба Аня.
— Может, я – на печке?
— Ещё чего! Единственная внучка приехала, а я её на кирпичи положу? И – не рассуждай!
Утром Танечку разбудил петух. Горластый, он истошно, раз за разом орал под самыми окнами. Лёжа с закрытыми глазами в сладкой полудрёме, чувствуя, как в отдохнувшее тело вливаются сила и радость, Танечка улыбалась, слыша, как баба Аня подходила к окну, тихонько стучала пальцем по стеклу и сердито шептала:
— Кыш! Кыш! Поди прочь!
В избе пахло топящейся печью и каким-то необыкновенно вкусным кушаньем. Вдруг Танечка почувствовала, что что-то изменилось. Она открыла глаза и поняла, что на улице пасмурно: запотевшие стёкла бело светились, и на белом боку печи не лежал запомнившийся с детства розово-золотой ромбик утреннего солнца.
Баба Аня внесла и поставила на стол большую чёрную сковородку, на которой что-то шипело, потрескивало и дышало вкусным парком.
— Проснулась? – обрадовалась бабушка. – Ну и хорошо. Вставай, моя хорошая, завтрак готов.
Танечка зажмурилась, вытянулась, закинув руки за голову, замерла и вдруг, как распрямившаяся пружинка, вскочила, отбросив одеяло, и быстро стала одеваться.
— Ты без рубахи? и без лифчика?! – Изумилась баба Аня.
— Ага! – Вынырнув лохматой головой из ворота блузки, блеснула глазами Танечка.
— Фу, страм какой! – расстроилась бабушка. – Ты же крещёная, Танька!
— Да ну! – Танечка махнула рукой.
— Да ведь и неприлично же! И кофта-то какая – всё видно!
— Пусть смотрят. Мне не жалко! – рассмеялась Танечка, выпрастывая тяжёлые спутанные волосы из-за ворота.
— Ой-ой-ой! – Огорчённо качала головой бабушка.
Танечка подскочила к ней, чмокнула в щёку и, не одевая джинсы, босиком выскочила на двор.
На улице шёл дождь, было холодно и очень пасмурно. Дул сильный ветер, было шумно. Всё кругом стояло тёмное, мокрое и тяжёлое. Под стекавшую с крыши воду были подставлены тазы и вёдра. Поджимая то одну, то другую, сразу озябшие ноги, втягивая голову в плечи, Танечка, гремя соском умывальника, два раза плеснула в лицо ледяной душистой водой и, согнув руки в локтях, растопырив покрасневшие пальцы, на цыпочках побежала в дом.
— Бр-р!.. Ба, где у тебя вытереться чем? – закричала она.
— Вот-вот! – баба Аня подала полотенце. – Холодно? Вчера закат красный был – вот и не зря. Я Зорьку выгоняла – такой дождина лил! – Садясь за стол, баба Аня перекрестилась на иконы: – Господи, благослови… Ну вот – чем богаты, тем и рады, не обессудь, внученька.
Яичница из свежих яиц, посыпанная крупно порезанным зелёным луком и укропом, была так вкусна, что свою долю – три четверти сковороды – Танечка, что называется, как за себя кинула.
— Вкуснятина! – Воскликнула Танечка.
— Ну и на здоровье. Вот молочко – сегодняшнее, утреннее.
Позавтракали. Баба Аня унесла посуду, вытерла стол. Танечка подняла ноги на лавку, обхватила их руками, оперлась подбородком о колени; она тихо улыбалась и сама не знала – чему.
— Большая ты, Таня, какая… – Сказала бабушка, присаживаясь к столу, обходя тёплым взглядом внучку. – Выросла; совсем невеста…
— Какая там невеста… – Зарозовелась Танечка. Серые глаза её потемнели, заблестели. – Минога; тощая, зелёная!
Бабушка усмехнулась.
— Говори! Молодые люди-то, небось, на улице подходят знакомиться?
— Подходят… Один тут на Невском подлетел, расшаркался… Красивый весь такой. А глаза – наглые, жёлтые аж, фу!
Баба Аня рассмеялась.
— А ты ему что?
— А я ему язык показала. Ага! И пошла. – Блестя несмеющимися глазами, тоже засмеялась Танечка.
— Ну, молодец! Смотри, так с носом и останешься.
— А что же – мне с ним надо было пойти? Прямо в тёплую постельку, да? – Звонко сказала Танечка и густо-густо покраснела – так, что даже лицо защипало.
— О, о, набралась, набралась ума! – воскликнула баба Аня. – "Пойти". Я б тебе пошла – взяла хворостину, да…
— Так а что? Я – виновата, что они цепляются? – перебила Танечка.
— А то кто же? Кто груди выставил, как на витрине? Ты ещё совсем голая пойди – к тебе со всего Питера мужики сбегутся… расшаркиваться.
Танечка живо представила себе эту картину, повалилась боком на лавку и расхохоталась.
— То-то пылищу поднимут!.. Ну мы и поговорили! – кричала она.
— Да. А что? – колыхаясь всем телом от смеха, говорила бабушка. – Не права я?
Просмеявшись, она потёрла жёсткой ладонью лицо, оправила платок, посерьёзнела и спросила:
— Тебе когда обратно-то надо?..
Танечка пожала плечами.
— Вообще-то сегодня… – И, нахмурившись, посмотрела в окно, за которым ветер раскачивал тонкие берёзки в палисаднике и бросал на стёкла пригоршни мелких капель.
— А то… осталась бы ещё на денёк. Погода-то – не вон из кабака. Да и народу сегодня обратно много едет – воскресенье, как ты поедешь?.. А я бы тебе баньку истопила. Дождевой водичкой бы вымылась, – знаешь, как хорошо!
— Что ты из-за меня будешь возиться…
— Ничего, я бы и сама, грешница, помылась… Подумай, Танечка. А то когда ещё приедешь.
Опершись подбородком на кулачок, Танечка смотрела в окно. В самом деле – стоит ли ехать? Что там, в городе?
Она встала из-за стола, помедлила, сдвинув брови, и решительно махнула рукой:
— Уговорила!
Дождь не переставал. Волнующе пахло дымом. Стоя на сыром крыльце, Танечка представляла, что надо идти под дождём до стоящей далеко за огородом бани, раздеваться, а – так холодно, – и передёрнула плечами.
Однако в бане оказалось хорошо. Чего стоили одни запахи – терпкие, чистые, невыразимо приятные горожанину, в ванной у которого сквозь мёртвые, карамельные ароматы всевозможных шампуней всегда чуть припахивает кана ...